Алексей Степанович Хомяков стоял дальше от литературной критики, чем И. Киреевский. Хомяков писал стихи, пьесы, изредка критические отзывы, но главные его труды касались философских вопросов, поземельных отношений в России, проблем реформы, межславянской солидарности, учения о самобытных путях России.

В статье “О старом и новом” (1839) Хомяков в наиболее резкой форме выразил основы своего учения.

Нисколько не скрывая отсталости России, автор считал, что причиной тому являются петровские реформы, оторвавшие Россию от ее прошлого, изменившие ее самобытный путь развития. Теперь пора об этом вспомнить, так как западные пути Хомяков считает пройденными: Запад находится накануне катастрофы.

Обидой на русское самоуничижение и на западное высокомерие пронизаны две статьи Хомякова: “Мнение иностранцев об России” (“Москвитянин”, 1845) и “Мнение русских об иностранцах” (“Московский сборник на 1846 год”). Образцовой страной, умеющей хранить патриархальность, была для него Англия (“Англия”, 1848). Хомяков посетил Англию в 1847 году, и она полюбилась ему своим “торийским” духом: “тут вершины, да зато тут и корни”. Хомяков находит даже сходство между Москвой и Лондоном: “в обоих жизнь историческая еще впереди”. Впрочем, Хомяков заходил слишком далеко: он слово “англичане” уподоблял славянскому “угличане”.

В программном предисловии к первому номеру “Русской беседы” в 1856 году, ничему не научившись на опыте поражения в Крымской войне, Хомяков снова и снова призывал “пересмотреть все те положения, все те выводы, сделанные западною наукою, которым мы верили так безусловно”.

Много раз по разным поводам Хомяков возвращался к оценке немецкой философии от Канта до Фейербаха и приходил к тем же выводам, что и И. Киреевский: это крайнее выражение западного “рационализма” и “анализа”, “рассудочная” школа, зашедшая в тупик. Одним из криминалов объявлялось то, что Гегель сам приготовил переход к философскому материализму, т. е., согласно Хомякову, вообще к ликвидации философии. Хомякову удается отметить несколько действительных натяжек у Гегеля: его “неограниченный произвол ученого систематика”, когда “формула факта признается за его причину”. Но все дело в том, что Хомяков не приемлет учения Гегеля о причинности и необходимости.

Самому Шеллингу, к которому он явно испытывал симпатии как к “воссоздателю целостного духа”, пришедшему к “философии веры”, бросается упрек в том, что он, Шеллинг,- слишком рассудочный философ. Славянофилы упрекали Гегеля и материалистов, в частности Фейербаха, в ликвидации философии, но сами они действительно ликвидировали ее, ибо где начинается вера, там кончается всякое доверие к человеческому разуму, к философии. Хомяков говорил: “.есть возможность более полной и глубокой философии, которой корни лежат в познании полной и чистой веры – православия”.

Как литературный критик Хомяков выступал всегда с одной “вечной” темой: возможна ли русская художественная школа? Сам вопрос возникал как бы в пылу полемики с “натуральной школой”. Одной школе хотелось противопоставить другую школу. Но где было взять “свою” школу? “Натуральную школу” Хомяков отрицал как результат западного влияния.

В специальной статье “О возможности русской художественной школы” (“Московский сборник на 1847 год”) Хомяков заявил, что никакой русской школы не может быть, пока “жизненное начало утрачено нами” из-за “прививного ложного полузнания”. О “русской школе” вообще, о “разуме” вообще, о “жизненном начале” вообще, о “народности” вообще говорил Хомяков в этой статье.

Но он стремился, вслед за Шевыревым, хотя бы по кусочкам, ценой натяжек собрать некое подобие зарождающейся русской школы в искусстве. Это видно из его тенденциозных и лишь местами справедливых разборов произведений разных видов искусств: оперы Глинки “Жизнь за царя” (“Иван Сусанин”), картины А. Иванова “Явление Христа народу”, отзывов о Гоголе, Веневитинове, С. Аксакове, Л. Толстом. С пафосом Хомяков утверждал, что для подлинно русских художников обязательно быть “вполне русским” и “жить вполне русской жизнью”.

Хомякова прельщает патетический финал оперы Глинки, “медью колоколов с сорока сороков” славящий единство русской земли, как благовест будущего всечеловеческого братства. Далекий план, на котором у Иванова поставлена фигура Христа,- проявление чисто византийско-русской плоскостной иконописи, избегавшей объемной чувственности католического искусства. “Никогда вещественный образ,- говорит Хомяков о картине Иванова,- не облекал так прозрачно тайну мысли христианской.” Созерцать картину Иванова – не только наслаждение, “это происшествие в жизни”.

Естественно, что Хомяков не был согласен с теорией “чистого искусства”, он стоял за тенденциозное искусство в духе славянофилов и поэтому разбранил односторонне-отрицательную по своему духу драму Писемского “Горькая судьбина”, отвергал традиционные похвалы критиков С. Т. Аксакову за “объективность” его творчества. Сущность этого писателя, разъяснял Хомяков, вовсе не в объективности, вообще “недоступной человеку”.

Сущность аксаковского творчества в том, что “он первый из наших литераторов взглянул на нашу жизнь с положительной, а не с отрицательной точки зрения”. Положительность, по Хомякову, характеризуется отсутствием сатиры. В этом и заключается сущность “русской” школы в искусстве. Хомяков признавал право искусства на некоторое обличение, но ограничивал его только сатирой на “типы пороков”, а не на “частные лица”. В этом смысле он хвалил моралистически обличительный дух рассказа Л. Толстого “Три смерти”. Но подлинно социальное обличение, которое было главным пафосом русской реалистической литературы, практически он отвергал.

Здравая идея о “русской школе” в искусстве искажалась Хомяковым до абсурда и погибала, не найдя своего обоснования. А ведь школа в действительности была школа реализма, но она вызывала неприязнь у Хомякова.